— Пойдем отсюда, — сказал Джим. Он тоже бросил свою биту и спрыгнул до середины склона, дожидаясь меня внизу. — Так жарко — дышать не могу.
У меня хватило сил только на кивок. Когда мы добрались до великов, насекомые стали совершенно невыносимы, и я боялся, что вот сейчас упаду — и они пожрут меня.
Мы сели в седла и, не оглядываясь, медленно (четыре нажатия на педали и потом накатом почти до полной остановки) направились к Ист-Лейку. Въехав в северные ворота, мы покатили вдоль сетчатой ограды. На заднем дворе стоял громадный клен, ветви которого нависали над сеткой, бросая тень на поле.
Мы даже не стали откидывать подножки, а просто уронили велосипеды на землю. Джим вошел в тень, повалился ничком, а потом перевернулся на спину. Что это было за облегчение — уйти с солнцепека! Теперь я понимал, как тяжело было обитателям Драного города, когда мы оставляли солнце включенным на всю ночь. Я лег в нескольких футах от Джима и поглядел вверх сквозь ветки дерева. Пятиконечные листики были красными, и сквозь их лабиринт я увидел вдалеке треугольник неба.
— Ну, так что насчет этих кузнечиков? — спросил Джим. — Глупее ничего в жизни не слышал.
— Так что там происходило?
Он рассмеялся.
— Ты был прав насчет Калфано, — сказал я.
— Я тебе говорил. Помнишь, ты сказал, что Калфано — псих?
— Ну.
— Я думаю, горки и кузнечики — это то, что происходит в голове у психа.
— У мистера Роджерса?
— У него в голове было столько кузнечиков, что они сожрали его мозг.
— А Крапп?
— Крапп срет кузнечиками.
— Среди наших знакомых много психов.
Джим перекатился на бок, и я повернул голову, чтобы посмотреть на него. Изо рта у Джима торчал клочок травы.
— Мама, когда напьется, тоже становится психом, — сказал он.
Я кивнул.
— Они все немного психованные, — добавил Джим.
— А как насчет нас? — спросил я.
Вместо ответа он сказал:
— Знаешь, что я думаю?
— Что?
— Я не думаю, что мистер Уайт охотится на Мэри. Скорее на маму.
— Почему?
— Потому что она слабая.
Я снова повернулся к голубому треугольнику неба и шевелящимся листьям.
Больше Джим не возвращался к своей теории. Через некоторое время он заявил:
— Я научу Джорджа танцевать.
— Как?
— Буду держать еду у него над головой — пусть он крутится на задних лапах. Я такое видел по телику. Сначала нужно много еды, потом все меньше и меньше, пока он не станет делать это без еды. Только свистни — он встанет на задние лапы и начнет танцевать.
— А я видел по телику десятилетнего мальчишку, которого какая-то болезнь состарила до девяноста. Он был похож на такого странного маленького эльфа.
— И что он — был волшебно восхитителен?
Мы сели на велосипеды и поехали домой. Я задремал на диване в послеполуденной тишине и наконец заснул так крепко, что напустил слюней.
В тот вечер после обеда мама, у которой уже заплетался язык, решила вытащить мою занозу. Она послала Мэри за швейной иголкой, позвала меня в гостиную и посадила рядом с собой за столом. Я уже начал жалеть, что сказал ей о занозе. Мама надела на кончик носа очки для чтения. Взяв мою руку в две свои, она повернула ее ладонью вверх. В основании большого пальца была красная линия длиной дюйма в полтора, а ее конец был отмечен черной точкой, просвечивающей сквозь тонкий слой кожи.
— Да, плохая заноза, — сказала мама.
Мэри принесла иголку.
— Простыню для крови нужно? — спросил Джим.
Мама сказала, чтобы он заткнулся, взяла иголку, чиркнула спичкой и поводила серебристым кончиком иголки над пламенем, пока та не приобрела оранжевый оттенок. Чтобы охладить иглу, мама встряхнула ее, как термометр.
Она ухватила меня за запястье и подтащила мою ладонь поближе к своему лицу. Рука с иглой тряслась, опускаясь к моей ладони. Я набрал побольше воздуха в легкие, но боли не почувствовал, только покалывание. Мама зарывалась в мою кожу кончиком иглы столько раз, что палец у меня онемел. Несколько секунд спустя онемение распустилось пронзительной болью. Я еще раз набрал в грудь воздуха.
Мама прекратила копаться во мне иголкой и повернулась к Мэри:
— Пинцет.
Мэри побежала в ванную и быстро вернулась. Я открыл один глаз и отважился взглянуть. Несколько секунд мама прицеливалась серебристым пинцетом, потом спикировала. Я снова зажмурил глаза и не мог видеть, что она делает, но чувствовал, как в самом центре тупой боли что-то скользит. Мама вытащила штуковину целиком — длинную серую щепку — и поднесла ее к свету.
— Открой глаза. — Она шутливо шлепнула меня по щеке. — Смотри, какая огромная.
— Предательство, — сказал Джим.
Через две секунды открылась дверь и появилась Бабуля.
— Герт, — сказала она маме. — Надо отвезти твоего отца в больницу.
— Что — опять рука?
— Боли по всей руке, он бледный и потеет.
— Сейчас, только оденусь, — сказала мама.
Бабуля ушла к себе собираться. Когда мама встала, ее слегка качнуло, и она сохранила равновесие, коснувшись пальцами стола.
— Ты машину можешь вести? — спросил Джим.
— Конечно. — И мама выпрямилась.
Бабуля привела Деда. Правой рукой он сжимал бицепс левой. Дед выглядел печальным и таким измученным. Никто из нас, детей, ничего не сказал. Мама подошла к Деду с другой стороны, и обе медленно повели его к крыльцу и вниз по ступенькам. Мы пошли следом.
В какой-то момент его колени чуть подогнулись, и Бабуле с мамой пришлось его поддержать. Но вот Деда усадили в машину, и мама села за руль. Глядя на нас из окна машины, она сказала: