Он простер руку над Драным городом и дернул за шнурок лампы. В подвале воцарилась темнота.
— Глаза, — произнес мой брат.
И я, посмотрев вниз, в темноте рукотворного города увидел два кружочка на лице солдатика. От этого зрелища у меня мурашки побежали по коже — вид был словно в кошмарном сне.
Джим стоял, молча восхищаясь своим творением. Наконец я сказал ему о том, что решил делать с тетрадкой. Я думал, он разозлится на меня за то, что я не исполняю его приказ.
— Хорошая мысль, — одобрил он. — Подозреваются все.
В субботу, ближе к вечеру, мы с Мэри сидели в кустах форзиции, и я читал ей то, что записал в своей тетради. Тем утром я ни свет ни заря отправился на велосипеде прочесывать окрестности — не попадется ли мне на глаза новый подозреваемый, которого можно описать. На глаза мне попались миссис Харрингтон, прозванная мной Колоссом за необъятную талию, и Митчелл Эриксон — парнишка, который родился в один день со мной и на каждом школьном мероприятии играл на своем аккордеоне «Испанскую даму».
Я выложил все это Мэри, начав с мистера Фарли. Читал я тем же быстрым шепотом, каким пересказывал ей главы приключений Перно Шелла. Мэри была благодарной слушательницей. Она сидела спокойно, лишь кивая время от времени: точно так же она делала, когда Дед разбирался со своими лошадьми. Каждый кивок говорил мне, что она приняла и переварила информацию вплоть до этого момента. Ее явно не опечалило то, что умер тщедушный картофелеголовый муж миссис Харрингтон, и она не рассмеялась, слушая мое описание улыбки Митчелла, кланявшегося в ответ на жидкие аплодисменты. Кивок сообщал, что она подводит итог моим усилиям, а мне от Мэри больше ничего и не было нужно.
Когда я закончил и закрыл тетрадь, она несколько мгновений хранила молчание, потом посмотрела на меня и сказала:
— Я поставлю миссис Харрингтон на место.
В этот момент нас позвала мать. Поскольку то был уик-энд, отец только-только вернулся с работы и настала пора отправляться к тетушке Лауре. Мы забрались в наш белый «шевроле-бискейн» — я с Джимом на заднем сиденье, Мэри между нами. Отец ездил с открытым окном, локоть его торчал наружу, пальцы играли сигаретой. Я не видел его целую неделю; выглядел он уставшим. Отрегулировав зеркало заднего вида, отец посмотрел на нас и улыбнулся.
— Все на борту, — сказал он.
Больница Святого Ансельма находилась где-то на северном берегу Лонг-Айленда, почти в часе езды от нас. Поездка обычно проходила в серьезной атмосфере, но иногда отец включал для нас радио, а если был в хорошем настроении, то рассказывал какую-нибудь историю из своего детства. Больше всего мы любили рассказы про древнего рабочего конягу, который был у отца и его брата в Амитивилле. Этого конягу грязно-белой масти с глубокой седловиной звали Пегасом, и был он убийственно медлителен.
Больница не принадлежала к числу этих современных сооружений — одно-единственное здание, вокруг которого витает слабый запах мочи и хлорки. Нет, Святой Ансельм напоминал городок из рассыпанных посреди леса маленьких каменных замков; это было какое-то сказочное нагромождение гигантских гранитных лестниц, дубовых дверей, витражей и полуосвещенных петляющих коридоров, в которых гулко отдавались шаги. В гуще тополей стояла изогнутая бетонная скамейка, а перед ней — фонтан с пеликаном, который пронзал клювом собственную грудь. Из раны хлестала вода. Но самым необычным казалось то, что, кроме пациентов и старого согбенного доктора Хасбита с кустистыми седыми баками, все остальные здесь были монахинями.
Я никогда прежде не видел столько монахинь сразу. На всех были просторные одеяния черного цвета и плотно прилегающие к голове шапочки. Если вы встречали одну из них в прохладных сумерках, а глаза еще не успели привыкнуть к темноте, то возникало впечатление, будто в воздухе само по себе плывет лицо. Монахини двигались по больнице в полном молчании, и лишь изредка кто-нибудь из них улыбался вам, проходя мимо. Это место было обиталищем Бога. Я не мог отделаться от мысли, что нашу тетушку сделали пленницей, что она заколдована, как Спящая красавица, и однажды в счастливую субботу мы ее спасем.
Обычно нам не разрешалось сопровождать родителей туда, где содержалась тетушка Лаура. Джим оставался за старшего, и все мы получали по четверть доллара на газировку. Мы знали, что если спуститься по винтовой лестнице, которая вела вниз, в «каменный мешок», как я называл его про себя, то обнаружится комнатка с автоматом для продажи лимонада, двумя столиками и стульями. Обычно наше времяпрепровождение сводилось к тому, что мы спускались в эту комнатку, пили газировку, а потом усаживались на скамейку перед фонтаном и два часа смотрели, как истекает водой пеликан. Но в тот день, после того как мы все выпили, Джим показал мне на дверь в задней стене буфетной комнатки — прежде я ее никогда не замечал.
— Как ты думаешь, что там? — спросил он, подходя к двери.
— Ад, — отозвалась Мэри.
Джим повернул ручку, распахнул дверь и отпрыгнул назад. Мы с Мэри слезли со стульев и встали у него за спиной. Нам открылась лестница, ведущая вниз; сводчатый проем с изогнутыми стенами напоминал кирпичный водосток. Сама лестница была не освещена, но откуда-то снизу пробивался слабый свет. Джим повернулся и окинул нас взглядом:
— Приказываю следовать за мной.
После долгого спуска перед нами оказалась комната с низким потолком, бетонным полом и рядом скамеек, уходившим в темноту. Спереди, у выхода на лестницу, располагался небольшой алтарь, а над ним висела огромная картина в золотой раме. Тусклый свет, который мы видели сверху, исходил от единственной лампочки: она освещала картину, на которой Иисус и Дева Мария сидели у лесного озерка. Аквамариновое платье Марии сияло, глаза обоих в буквальном смысле излучали сияние. Они улыбались, и казалось, что их волосы колышутся, как и листья на заднем плане.